ПРОЗА
 


 

 
 

 

ПРОЗАИЧЕСКИЕ МИНИАТЮРЫ


М Е Т К А

Жизнь, во всех своих проявлениях, не признает случайностей. Она только скурпулезно фиксирует всё происходящее и повсюду, где явно, где косвенно, оставляет свои следы — метки, ориентиры, вехи, о существовании которых позволено не знать, не задумываться. Случайность — просто одна из таких меток! В своё время и самым чудесным образом на них наткнувшись, из молниеносного обморока памяти будет декодирована соответствующая и часто неожиданная в своих ракурсах и объёме информация. В моей жизни одним из таких косвенных ориентиров (и, пожалуй, самым ярким из них) оказалась музыка.

По странному стечению обстоятельств (дед мой по матери был регентом церковного хора) музыки в моём детстве не было. Не помню даже попытки приобщения. Мы просто существовали отдельно. Два мира. Не соприкасаясь и не испытывая от этого неудобств. Это специально для нас кто-то не написал закон: «Друг в друга не входить!» или «Мирное несосуществование». Была только одна ниточка, по которой, в ряду уже известных сознанию определений, музыка идентифицировалась, обретала смысл и, наконец, имя. Эта ниточка была — пение. Сама же по себе музыка шла, как фон, как атрибут пения (музыка с открытым ртом). Уши даже как-то и не участвовали.

К 12-и годам я имел представление разве только о музыке церковной. Она была для меня музыкой застольной (застолья), т.к. пелась гостями деда -хористами- прямо за обеденным столом. Иногда, правда, до моего слуха долетали обрывки какого-то другого пения (оперного?), но они были мне непонятны, неинтересны, а порой и просто ужасны в сравнении с “застольным” пением.

А улица, тем временем, брала своё. Уже в самом слове “улица”, в его фонетическом строе, изначально заложена певучесть. Она проступает сквозь буквы, между букв и погружает всё слово, как в нектар, в бархат удивительно долгих гласных у и а. Получается: улица-улей, улица-руль, улица-лица у лица, т. е. — судья, судьба.

Так и пошло — по цепочке: улица собирала, вбирала в себя, как в улей, всё самое-самое; направляла (отсюда — руль), как по Гоголю: «сразу стало видно во все стороны»; показывала “лица у лица”, т. е. перед лицом (своим, м. б.) — все лица (все пути); взвешивала и решала, как судья. Здесь (отсюда) и начиналась с у д ь б а. И здесь же заканчивалось детство, т. к. выбор (пути) сделан. Мой — к технике, к творчеству.

Но выходит, что мой выбор — вовсе не мой выбор, а её, улицы немой выбор, т. е. мой невыбор.

И улица — отпустила, попустила, пропустила. Ей благодаря, ей же и вопреки, ко мне из радио (выбор — к технике) прорвалась музыка: джаз, блюз, рок-н-ролл.

Нельзя сказать: “Это — судьба!” Скорее, это — ошибка судьбы, “не судьба” судьбы, недооценка судьбой силы музыки. Я думаю также, что произошло ошибочное разблокирование части “мёртвой зоны” моей глубинной (прошлой?) памяти.

В 1963 году, с приобретением магнитофона, я был уже законченным меломаном.

В последующие годы обнаружилась устойчивая связь между полюбившейся песней (вещью) и памятью. Параллель: песня—вещь возникла, я думаю, от того, что у нас в стране песни, как и вещи, добывались. Записанные сначала на отработанных рентгеновских снимках (на костях), а позже — на магнитофонных лентах и, наконец, на дисках, — они приобретали особую ценность, т.к. кроме непосредственно музыки, хранили ещё и другую информацию — вещественную. Стоило услышать или даже назвать какую-либо “вещь”, из прошедших в своё время через мои руки (уши!), как в памяти, до мельчайших подробностей, мгновенно вспыхивали события (знакомства, встречи, действия), с нею связанные. События 35-летней давности вспоминались так же легко, как и события текущие, но, м. б., даже более детально и осмысленно. И если всю эту музыку собрать и расположить в том же порядке, как и при первой встрече с ней, то произойдет чудо — день за днем пройдет перед глазами повторно и вся жизнь!

PS: Но не всякая музыка вызывает такой эффект, а только полюбившаяся. А это означает, что не музыка, а любовь оставила метку!

18 октября 1997 г.


СОСУЩЕСТВОВАНИЕ

Тося, боль моя, малютка,
серебристый пуделёк,
залетевший на минутку
прямо в душу уголёк,
от кооторого воскресли,
погребённые в быту,
и любовь, и смысл... Ах, если б
знал я, что приобрету!

Обыкновенная двухкомнатная квартира послевоенной постройки. Для масс. Матрешечного типа: Г-образный коридор с кладовкой и санузлом, небольшая комната, комната поменьше, и, наконец, кухня. Без эпитетов. Шесть (!) квадратных метров.

После ремонта удалось немного оттеснить коридор и теперь, кроме всего того, что обычно присутствует на кухнях, туда поместился ещё и раздвижной детский диван, одним локтем упирающийся в окно, другим — в обеденный стол. Здесь я и живу после развода.

Ещё один постоянный жилец на кухне — собачка Тося, карликовый серебристый пуделёк, безумно преданный своему хозяину. Первоначально это был Атос, но выросла Тося.

Под окном, между диваном и мойкой, приютился старый магнитофон. Иногда, в обществе кастрюль, он играет нам музыку 60-х годов, музыку моей молодости. Но эта музыка настолко не соответствует быту, что кажется инопланетной, нереальной. И она настолько нереальна, насколько реальна Тося — полная и полноправная хозяйка здесь.

Питаемся одинаково, "чем Бог послал", ибо пока нет выбора. И, возможно, поэтому Тося — собака всеядная, фрукто- и овощеядная, а бывает и вареньеядная. Без предрассудков. Впрочем, один предрассудок всё же одолевает и её: необходимость разделения этой скудной пищи на завтрак, обед и ужин ("непозволительная роскошь, неубедительно, нереально и, стало быть, предрассудок"). Собачья логика!

Тося хорошо знает, что музыка — тоже пища, только пища "ушами" (когда нет — "зубами"), т.е. духовная пища (по нашему) и принмает её безропотно. Сегодня мы опять питались духовно. Молчали. Каждый думал о своём.

"Где-то есть другой мир. И в нём — поют! Поют — едят — поют. Едят — поют — едят. Нет, не так! Съедят — споют. Споют — съедят" – и попросилась на двор.

—Тося, малютка! Знаешь, в чём наша беда? судьба? Ты — в этом мире, я — в том. Здесь: ты — хозяйка, я — инопланетянин. А тоска, это потому что — музыка...



СКУПЫЕ СЛОВА


Чем скупее слова,
тем напряженней их сила.
                М. Волошин

Мысль, выраженная кратко, но ясно,- радует, приносит удовлетворение. Так бывает, когда слова, которыми мысль оформлена, правильно расположены в тексте, правильно употреблены и до определенного предела нагружены передаваемым смыслом. Тогда они переходят в новое качество—становятся объемными, т.е. при кажущейся на первый взгляд скупости, вмещают в себя огромное содержание: «И когда я наполнился морем, мором стала мне мера моя.» (О.Мандельштам)

Слово становится “скупым”, когда оно вызывает к жизни другие, не названные и не произнесенные, но подразумеваемые слова, образы, целые понятия, темы, когда оно многопланово, образно, ассоциативно. В этом смысле: чем “скупее” слово, тем оно объемнее: «И радужный уже сочится шов для бесконечного познанья яви.» (О.Мандельштам)

Но существует ли предел “скупости”?

Один текст мы воспринимаем легко, другой требует к себе повышенного внимания, третий дается с трудом. Такое разное восприятие различного по смысловой нагрузке текста указывает на наличие некоего порога, за которым ощутимо возрастает нагрузка на наши интеллектуальные способности. Чем выше этот порог, тем “скупее” слово мы можем охватить или (в случае творчества) употребить.

Но, если так, то не приобретает ли процесс изложения мысли оттенок ее шифрования?

29 января 1997 г.


МЕСТО ЧЕЛОВЕКА ВО ВСЕЛЕННОЙ

(о некоторых особенностях поэтики ассоциаций в творчестве О. Мандельштама)


Осип Мандельштам всегда очень заботливо относился к поэтическому слову, к его образной, ассоциативной ткани, к его емкости и напряженности и, что особенно характерно, - к точности и чистоте поэтического эпитета.

В поэзии -и слава Богу, что это так!- выверенные душой поэта слова превращаются в такие сгустки смысловой энергии, что только с их помощью и возникает, как в колебательном контуре, резонанс восприятия.

В творчестве Мандельштама такие сгустки смысловой энергии (своеобразные отметки) встречаются часто. Они, как маяки, как вехи, оставляемые на ткани стиха вдохновением, позволяют говорить о сокровенном поэта и достаточно точно судить о времени создания того или иного стихотворения.

Одна из таких отметок появляется в стихотворении «Пусть имена цветущих городов...» Вот эта отметка:

Не город Рим живет среди веков,
а место человека во вселенной.

Встретив эту отметку, я почти подсознательно спрашиваю себя: “А как относился Осип Мандельштам к октябрьской революции, как принимал её?” - и только после этого смотрю на дату написания стихотворения. И тут издатели преподносят мне сюрприз. В издании ИХЛ, 1990 г. стоит дата 1914 г., а в издании БПБС, 1973 г. проставлена дата 1917 г. Я безусловно отдаю предпочтение датировке по БПБС. Интересно вспомнить, что после февральской революции в России все мыслящие люди лицом ц лицу столкнулись с самой первой тотальной уравниловкой, стихийно возникшей в “низах” и поощряемой “сверху”. И пока раздувался идеологический пожар, вот что писал Мандельштам летом 1917 года, находясь в Крыму:

Всюду Бахуса службы: как будто на свете одни
сторожа и собаки. Идешь, никого не заметишь.
Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни,
далеко в шалаше голоса — не поймешь, не ответишь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Как ресницы — на окнах опущены шторы.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ну а в комнате белой как прялка стоит тишина.

Это написано 11 августа 1917 года. Затишье перед бурей! И поэт не выдерживает этого -на авось- гнетущего русского бездействия (о татарах см. статью Льва Гумилева в «Неве», №3, 1988)

“Золотое руно, где же ты, золотое руно?” — восклицает Мандельштам. Что он предчувствует? На что надеется? Что ищет?..

Ах, вот оно:

Не город Рим живет среди веков,
а место человека во вселенной.


И следующее за этим стихотворение дает ответ:

А ныне человек -ни раб, ни властелин-
не опьянен собой, а только отуманен.
Невольно говорим: “Всемирный гражданин”,
а хочется сказать: “Всемирный горожанин”.
Ноябрь, 1917

Далее, скорее всего, написано стихотворение «Декабрист» (опубликовано 24 декабря 1917 г.), хотя издатели опять отсылают меня, на сей раз к дате - июнь, 1917. Но стоило ли писать ”Декабриста” летом? Видимо, кому-то очень хотелось, чтобы «Декабрист» не проассоциировался с Октябрем! Черта с два! Только с Октябрем! Иначе его и писать не стоило. И как спокойно стоят на своих местах ассоциативные метки поэта:

Мерцает, как кольцо на дне реки чужой,
обетованное гражданство.

Осип Мандельштам, как впрочем и всякий культурный человек, обречен в любой идее видеть не только радужные, но и теневые стороны, причем теневые (неизбежность проявления которых обществом практически никак не ограничивается, а скорее даже наоборот, негласно поощряется) он обречен видеть много чаще и с близкого расстояния, что будет особенно больно бить по самолюбию поэта, внося разлад в обретаемое, казалось бы, душевное равновесие. Но Мандельштам не стремится делать однозначные выводы, как, например, З.Гиппиус, написавшая 29 октября 1917 года такие стихи:

Смеются дьяволы и псы над рабьей свалкой,
смеются пушки, разевая рты...
И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой,
народ, не уважающий святынь!

Мандельштам истово продолжает поиски своего “места человека во вселенной” и, написав в декабре 1917 года: “Когда на площадях и в тишине келейной мы сходим медленно с ума” — он даже и не пытается уточнять, отчего мы сходим с ума, потому что мгновенно сюда подключаются устойчивые ассоциации: «Не дай мне Бог сойти с ума» (Пушкин) и «Я медленно сходил с ума» (Блок), и с этого момента, надо полагать, в душе Мандельштама начинается мучительный синтез двух культур, внимательно посмотревших в глаза друг другу: Рима и Кремля, говоря образно.

Даже в таком, казалось бы отвлеченном, открещенным от шума времени стихотворении, как «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа...» (январь - май 1918 г.) последняя строка снова отсылает нас и к “тишине келейной” 1917 года и к “точке безумия” 1937 года:

И сила страшная ночного возвращенья
та песня дикая, как черное вино:
это двойник, пустое привиденье,
бессмысленно глядит в холодное окно!

Только чуткая душа (чтобы уловить) и чистый голос (чтобы передать) — способны на такие смелые, по тем временая, параллели: Рим – Германия – Кремль. Или, говоря проще, – каменное сердце, чтобы ничего этого не замечать. Но то, что разглядел Мандельштам еще в 1917 году, будет проклятьем висеть над нами вплоть до конца 80-х. Ещё более определенно Манднльштам в начале 1918 года характеризует смятение духа, растерянность целого культурного слоя России:

И как слепые, ночью долгой
мы смесь бессолнечную пьем.

Ведь дух революции — он и есть дух. Он — на высоте, для многих недосягаемой. А на земле? На земле — нарочитая бесшабашность и кажущаяся вседозволенность “низов”, зачатки гипертрофированного атавизма власти, воинствующий бюрократизм, открывающий перспективы тотальной дебилизации сознания; разруха, голод. Мандельштам всё это видит и уже не вопросом, а упреком звучат его слова:

На страшной высоте блуждающий огонь,
но разве так звезда мерцает?

И дальше:
Льются мрачно-веселые толпы
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Это солнце ночное хоронят.

(Ночью хоронили Пушкина). И если вернуться по этой ассоциации немного назад, в 1916 год, то небезинтересно увидеть в нем и такую мысль Мандельштама:

Я проснулся в колыбели,
черным солнцем осиян.

Всё это — устойчивые символы, изъятые (с ярлыком декаданса) из нашего обихода, но это как раз те ниточки, из которых сотканы самые дорогие ковры русской поэзии.

В мае 1918 года Мандельштам написал своеобразный гимн революции, подводя как бы предварительный итог своим напряженным поискам “места человека во вселенной”:

Прославим, братья, сумерки свободы,
великий сумеречный год!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Восходишь ты в глухие годы,
о солнце, судия, народ!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В ком сердце есть, тот должен слышать, время,
как твой корабль ко дну идет.

Ох, это слово — “восходишь”! Как оно прилажено к солнцу! И как оно же, сопротивляясь слову “народ”, стремится разрушить всю геометрию замысла! Я не думаю, чтобы Мандельштам не знал об этом любопытном свойстве глагола “восходить”. Если произвести, так сказать, спектральный анализ этого глагола, то, помимо его основных значений, можно легко увидеть (а в ассоциативном плане это делается мгновенно) и множество других, близких по значению, но ошибочных, что в народе бывает не так уж редко и не только с отдельными словами. Например: восходить – всходить – всходница (лобное место) – входить...

<входишь ты в глухие годы>

И тогда из очевидца поэт превращается в пророка. Мандельштам почувствовал это и уже в последующих своих стихах он более осмотрителен («На каменных отрогах Пиэрии», «В хрустальном омуте такая крутизна» и др.). Но и это ненадолго. Уже в 1920 году он пишет:

Вернись в смесительное лоно
откуда, Лия, ты пришла,
за то, что солнцу Илиона
ты желтый сумрак предпочла.


где Лия (свобода мнимая) однозначно ассоциируется с событиями в России.

И дальше в творчестве Мандельштама заметно усиливается тема “смерти”: «Ибо нет спасения от любви и страха...», «Уносит ветер золотое семя...», «Когда Психея-жизнь спускается к теням...», «Я слово позабыл, что я хотел сказать...», «В Петербурге мы сойдемся снова...», «И стрелы другие растут на земле, как орешник...», «Я в хоровод теней, топтавших нежный луг, с певучим именем ворвался...»

В то же самое время творили и другие поэты. Но многие делали вид, что не замечают “хоровод теней”, вытаптывающий “нежный луг”. Мандельштам замечал и вмешивался.

19 мая 1989 г.